Этот многократно воспроизводимый архетип существует вот уже несколько веков. Он основан в первую очередь на собрании и переводе сказок «Тысячи и одной ночи» XVIII века, хотя и вобрал в себя домодерные представления и рассказы очевидцев, побывавших в Восточном Средиземноморье в эпоху «Крестовых походов». Рассмотрим же то, как именно этот образ обогатил культуру Запада.

«Восточный город», расположенный посреди знойных пустынь, стал позднее центральным архетипом в представлении «модерного» европейца о Востоке. Это место контрастов, где ислам и суфийская мистика переплетаются с проявлениями магии и артефактами предыдущих эпох. Там неистощимые богатства и роскошь соседствуют с беспросветной бедностью, а палящий уличный зной — с гармоничным пространством в окружении прохладных орнаментированных керамических плит. Там могут случиться самые невероятные события.

Мода на ориентализм

Как уже было упомянуто, ключевым событием стало французское издание в XVIII веке сказаний «Тысячи и одной ночи» (около 800-х годов). В нём выражены мифы и грёзы мусульманского мира об экзотических местах и городах. Именно это многоликое собрание сказок и легендарных сведений породило образ города, сказочно богатого товарами со всех концов мира, с таинственной жизнью трущоб и тенью сияющих мечетей и дворцов. Места, полного неявных истин и тайн, сокровищниц и артефактов Джахилии — языческой эпохи.

XVIII век пробудил интерес не только к «готицизму» (вспомним Фонтхилльское аббатство, оно же «безуминка/каприз Бекфорда»), но и к области романтического — экзотического, таинственно исчезающего в глубине времени и пространства. Так «Восток» получил собственное измерение в романтическом «готицизме», будь то сверхъестественные ужасы ближнего «ориентального» пространства, либо же полнящаяся духами Восточная Азия.  Мода на все «ориентальное», таким образом, имела широкий контекст и отнюдь не ограничивалась «ближневосточно-левантийским» культурным пространством.

Образ многоликого Востока влился в канон «тёмного романтизма» (готицизма) в качестве Oriental Tale of Terror. Именно «арабский Восток», или «Восток арабских ночей» стал наиболее близким антиподом европейца: мир навыворот, во многом компенсирующий наш своим экзотизмом, но в то же время неуловимо подобный ему.

Картина Жана-Леона Жерома «Заклинатель змей», (1880)

Напомним, что критическому анализу европоцентричного ориентализма (в широком смысле) посвящена известная работа Эдварда Саида «Ориентализм». Её позже критически разобрал британский медиевист и востоковед Роберт Грем Ирвин [1]. Этот постмодернистский литератор продолжил традиции Oriental Tale of Terror в своём романе «Арабский Кошмар» и повести «Молитвенные подушки из плоти».

Архетип «Восточного города»

А сейчас вернёмся непосредственно к сборному образу мусульманских городов, возникшему из грёз «1001 ночи».

Эти города, разделённые пустошами, — «Вавилонское столпотворение»: живое, многолюдное, базарное, низовое.  Исходная локация оттенена законами дворца, куда также проникает «низовое» карнавальное начало в «Халифе на час». Оттуда повествование перемещается в затерянные миры, где происходят мистерии и чудеса, где обитают архаичные демонические ужасы. Трикстер, будь то пиратствующий авантюрист или воришка-плут, становится одним из центральных архетипов такого рода повествований.

Картина Питера Брейгеля Старшего «Вавилонская башня», (1563)

На рынках Города можно приобрести едва ли не целое царство. Любой может встретить в таверне переодетого халифа или сам стать «халифом на час», воспроизведя описанный Джеймсом Джорджем Фрэзером вавилонский обряд. Относящиеся к аморфным, хаотическим и гротескным низшим сферам мироустройства силы (будь то иранский «маг», или же нечеловеческие духи) плетут свои козни прямо во дворцах. Воздух пропитан магией печатей Соломона (Сулеймана), легендарного повелителя и заточителя духов.

Знакомясь с охватывающим многие цивилизации и эпохи интертекстом «Ночей», обнаружим важнейшую деталь: цивилизация, собравшая для нас эти сказания, сама грезила о затерянных экзотических городах. Они не всегда были арабскими, а, например, эллинистическими или эллинизированными, уже вобравшими в себя несколько культурных течений и цивилизационных пластов. Так, «Повесть о медном городе» (567–568 ночи) описывает обнаружение взятыми из реальной истории персонажами, шейхом и эмиром, загадочного города, украшенного металлами и драгоценностями. Его письмена на эллинском вещают о бренности и преходящести сущего.

Но возвратимся в «метрополию». «Здесь возможно всё» — именно таким «восточный Город» вошёл в культурное воображение Запада. Как Синдбад странствует в поисках чудес, так читатель проникает в Багдад или Самарру в поиске свидетельств убывающей эпохи, артефактов Джахилии — домусульманского состояния пребывания в язычестве, мире магии и чудес.

Портовый город Юга

Архетип города, который считается экзотическим и полным чудес, даже если близок географически, в культурном плане обязательно является плавильным котлом. Так, архетип «города чудес» расширяется к архетипам «город-порт» или «город Юга». Это многочисленные прибрежные города с тёплым климатом, открытые к заморским веяниям и потому особым образом космополитичные.

Гравюры Карло Боссоли, (1830)

Рассуждения о «средиземноморскости» Нового Орлеана можно найти в известном романе «Сговор остолопов» Джона Кеннеди Тула. Про Одессу — в рассмотрении литературного мифа городов Аркадием Штыпелем. Здесь она выступает как собирательный образ торгового и портового, разноплеменного и многоязычного города, который выработал черты практичности и недоверчивости рядом со своеобразным солипсизмом [2].

Через призму подхода Рустама Рахматуллина (метафизика городов) Штыпель определяет Одессу так: здесь, в декорациях «Тысячи и одной ночи», может произойти что угодно (например, из вод Понта поднимется голем). Заметим, что из Чёрного моря может появиться и, к примеру, созданный из камня хеттский гигант Улликуми, или голем, как в «Покрывале для Аваддона» Марии Галиной. Однако зыбкость в конечном итоге делает невозможными метафизические последствия: всё возвращается на круги своя, не меняя сути этого архетипного города и его жителей.

Наконец, Аркадий Штыпель противопоставляет Киев и Одессу. «Осевой» Киев, где никакие события не нарушают глубинных основ самого Города, и Одесса, где «всё может произойти», так как её изначальная суть — многообразие. В заключение он приводит пример из «Записных книжек» (1936–1937 годы) Ильи Ильфа [3]. Легион из 15 тысяч солдат переправился через Прут и занял Одессу. Римляне не удивляются электрическому освещению, ведь в Персии они видели и не такие чудеса (но буфетов минеральных вод никто не видел «даже в восточных походах»). Одесситы же воспринимают события как должное.

Репрезентация в популярной культуре

Обращение к теме затерянных и/или зачарованных городов, оставленных исчезнувшими в песках цивилизациями рядом с многолюдными поселениями Исламского мира, — один из наиболее часто воспроизводимых нашей культурой образов Востока. Древние греки описывали загадочный Убар, теперь же это популярный в произведениях культуры Ирам (например, в «Гиви и Шендеровиче» Марии Галиной). Но городской Восток — всегда нечто большее, чем исламский пласт урбанизации.

Также благодаря мифотворчеству Говарда Филипса Лавкрафта и его последователей не единожды возникает образ пустыни Руб эль-Хали или Пустой четверти. Это символическое место, в котором скрыты пути в инобытие, кажущееся «пустотой» из-за отличия от нашей реальности.

Картина Жана-Леона Жерома «Молитва в пустыне», (1864)

Тема невыносимо знойной пустоты, а также экстатического преддверия мистического состояния «растворения» переносится и на просторы Магрибских пустынь и городов. Об этом повествуют «Чума» Альберта Камю, «Дом паука» Пола Боулза, «Загадка Алжира» Роберта Грэма Ирвина. Это настроение также отражают фильмы «Выживут только любовники» Джима Джармуша, «Вам звонит Градива» Алена Роб-Грие и «Профессия: Репортер» Микеланджело Антониони. Тем же, кто в полноте хотел бы проникнуться этим переживанием магрибской тоски можно порекомендовать «Под покровом небес» (1990) Бернардо Бертолуччи по книге Пола Боулза.

Интересно, что черты исламской цивилизации проникли и наслоились на отдалённые области и узлы взаимодействия культур. Это выражается, например, в схожести пиренейских и латиноамериканских городов с мавританскими.

Очертания городов с высокими минаретами получают многие эклектичные поселения и государства в так называемом pulp fiction, особенно в образцах, относящихся к фэнтези и космоопере. Иногда это может быть вариация с мотивами ромейско-османской архитектуры: более приземистые купола базилик и игольчатые минареты Синана. Запад не меньше увлечён образом Константинополя, но это уже иная тема.

«Индо-сарацинский» и псевдомавританский стиль с иранско-среднеазиатскими нотками тимуридского Турана (государство Тамерлана и его потомков) захватил в свою орбиту самые разнообразные пространства, в том числе и синагоги.

Ещё одна эксплуатируемая тема — исмаилиты и ассасины с архетипным предводителем, Горным Старцем. Появляются они даже во вселенной Бэтмена, где один из наиболее опасных его противников, неуловимый глава «лиги теней», араб Рас аль-Гуль — «Голова Ужаса» либо «Голова гуля» (возможно, это отсылка к двойной затменной звезде Алголь). Кстати, несмотря на изначально женский род аутентичных мифологических гулей, после Лавкрафта они стали не только частью «кладбищенского» фольклора, но и стандартными обитателями многих фэнтезийных миров.

Отдельным ответвлением «ориентализма» служит плутовской роман в антураже «Тысячи и одной ночи»: диснеевский «Аладдин», цикл о Синдбаде литератора Крэйга Шоу Гарднера, и даже фольклор, ожидаемо популярный в постсоветском пространстве, — от анекдотов про Ходжу Насреддина до беллетристики.

Куда менее разграничены арабский и иранский (также как арабский и берберский для Магриба) компоненты цивилизации Халифата. Обычно либо наделяют персонажей иранского происхождения функцией мага (а маги — изначально одно из мидийских племен, избранное затем священнослужителями зороастрийского культа). Либо же вытесняют исламский пласт и отдают фэнтезийную Персию во власть зороастрийского или даже манихейского дуализма, как в «Принце Персии».

Картина Жана-Леона Жерома «Арнаут и его собака», (1882)

Генри Лайон Олди в постмодернистком фэнтези-произведении «Я возьму сам» наиболее удачно отобразил цивилизационные особенности переплетения Мусульманского и Иранского миров. Речь идёт об истории бедуина-поэта, ставшего правителем в заколдованном древнейшим волшебством дэвов иранском шахстве. Его преследовала сверхъестественная благодать шаханшахов — фарно (хварно), персонифицированная в облике барана.

Особое развитие тема загадок и противоречивой в повседневной практике исламизированной цивилизации получает в традициях декадентского романтизма, лабиринтного романа-шкатулки и в русле постмодернизма. А именно в романах Уильяма Бекфорда («Ватек»), Яна Потоцкого («Сарагосская рукопись»), циклах Лавкрафта (инспирированный им межавторский литературный миф), сценарии Пауло Коэльо «Легенда: Тайна Аламута», в «Арабском Кошмаре» и «Молитвенных подушках из плоти» Ирвина.  В связи с этим часто появляются декадентские мотивы развращения нравов и ханжества, скрывающихся за ширмой благопристойности (Бэкфорд и Потоцкий, Пазолини и Ирвин).

Образ «механического турка» (он встречается и у Эрнста Гофмана в Серапионовом цикле) интересно сочетал новоявленную механистическую эпоху и ориентальный экзотизм с научными и магическими чудесами.

Меньше, чем этот близкий пресыщенному декаденту экзотизм, представлено глубокое переживание философии и миросозерцательной эстетики Востока, которое можно встретить в фильме Роберто Бениньи «Тигр и снег». Наиболее компактное, но ёмкое, на наш взгляд, выражение этого переживания принадлежит литератору Гаю Гэвриелу Кею в описании чудес, навеянных аль-Андалусской Альгамброй и её мукарнами (сотовыми сводами): «Красота, которая ранит сердце».

Текст: Кирилл Степанян

Источники:

[1] Robert Graham Irwin. Dangerous Knowledge: Orientalism and its Discontents

[2] Штыпель А. Гений места // Реальность фантастики. № 07 (11), 2004.

[3] Там же. С. 178-180.

4. Кардини Ф. Европа и ислам: История непонимания.

5. Саид Э. Ориентализм.